Илья Чуркин «Цикл статей: Пижемские были» Ч.3

Изображение

Нет памяти – нет правды
________________________________________________________________

— Тоши, божоной, тоши!
— А чо-е тако, тоши-то?
— Тоши? Ну, быват, малой ребёнок ходить ишше только учиться, то мати ле бабка все приговариват — тоши, тоши. Это — как потише будто, не торопись. Вот и мне нынче, белеюшко — тоши, тоши…Тут уж отворилась дверь, с бани повело ядреным, смолистым жаром. Бабушка перекинула свою ходулю через баенный порог, навалилась и аккуратно переступила сама.
— Вот так, соколеюшкомой, всю жизнь и живём. Некуда торопиться. Не положено.
Села на лавку, сняла с себя очки, и, прищурившись, с доброй улыбкой:
— Вот так. Нучо, мати то где?
— Дак погоди, побегу нынче за ей.

Уж больше года прошло, как сломала бабушка ногу, и теперь в баню она одна не ходит.
Ох ты ж бедна моя горемычная!
За что тебе всю жизнь счастье то такое? А может от того ты ещё крепкая такая? А может в худо время ты и научилась горю сопротивляться? Зазвонил телефон.
— Сыночек! Иди бабушку забирай!
— Бегу, бегу…
Раскрасевшая, румяная, с бессчетными шалями и шалюшками на голове, бабушка ждала меня уже на улице. Без очков, без слухового аппарата — всё казённо — слепая и абсолютно глухая. Бегом, да по сырым мосткам поскользнуться не мудрено. Кабы знал где упал…
— Ой-ё! Хошьубьется! Топере говорила! Не слушашь старуху!
И, пока я встаю да отряхаюсь, смеётся:
— Терпи, терпи. Бог терпел и нам велел. Он ведь, Господь, кого любит — того и наказывает.

Вот уж и сам я моюсь в бане. Дедко, покойничек, болел то когда — все я с ним в баню ходил. Новой раз бат и не хочешь, а он внарок за тобой придёт: “Малой, пошли в байну то”. Зайдем, жару намечем, на полок усядемся и начнёт дедко сказывать: “Ваши годы молоды. У нас то вот ни детства, ни молодости не было. Молода пора по заречью шла да не приворотила. Мы ведь без отца росли, так котора работа похуже — та и наша. Председатель колхозу ёво был (тут дедко называл председателя по имени-отчеству и отпускал в его адрес пару нецензурных высказываний), так уего сколько детей — ни один на лесоучастке не рабливал, а нас куда только не отправляли. Я пятнадцати лечо ле годов, сам уж нынче не помню, в колхозе молоко возил. Надо было, один-се фляги молочны на тарантас вздымал, а сам ё какой — людской ле? Вот оно, малой, нынче и отрыгается все”. Эти рассказы деда я за четыре то года выучил наизусть, а вот нынче об другом задумался — а как это так он любит, что наказывает?
Что это за любовь такая?
Выходит — всегда от любви страдать нужно?

А после бани — то уж так заведёно — пьем чай. По многу, новой раз за разговорами, новой раз и молча, опрокидывая крутой кипяток стаканами и вытирая пот со лба, хоть до самой ночи можно сидеть. Как говорил дедко: “Слухатьобновлённо нутро”. А оно так и есть — после байны — как новый человек родился.
— Но, чо, пал то, дак не шибко вередился бат?
— Не, не почуял даже
— Сколько раз говорено — не торопься, Окся. Глубокие реки бегут неторопко. Я вон та — всё бегом, всё бегом — везде успеть хотела, да вот и наказал Господь, сижу нынче в четырёх стенах. Володю то сколько раз уж помянула: “Шары округлит и по деревни с колотушкой, а тут сиди больной, никому не нужон”. А я уж та не любила без дела сидеть. Сама жгана, бита, резана, хрома, глаза, уши да зубы казённы (тоже старыти говорили — казённо грех носить), а всю жизнь по работам. Я ведь мала то на себя самовар с кипятком опружила. Приезжал дедя Иолийдак сказывал: “Бабка то шаньги пекла, из печи вынимат да говорит:“Самовар от закипел, гледите за девкой, чтобы не опружила”. А ты, говорит, мала ещё была, топере ставать стала. И чим лишь бабка то сказала, ты за дужку да и на себя весь самовар. У дедка там кадца была, а с улицы к ей ливер, там с колодцу, с мосту воду льют, она по ливеру и в избу, в кадцу. Ну и повалили тебя, говорит, в кадцу, пока там лежала, потом завернули и трогать то боимся. Созвали медика, приехал, стал пеленки разворачивать, а там смотреть то не можно — голево мясо. Потом, говорит, и под образами лежала, да не прибрал Бог почто ле”.

Потом с дедком на рыбной ловли.Ой-её, сколько мы вынесли… Мороз, мужики то в рукавицах кожаных, а мы и голоруком, подлёдно тянем. Потом порём сколько, моём, в ледяной воды. До землянки добежим — ноги к тюням, а руки друг к дружке примерзнут. Мужики новой раз тюни с подошвами отдирали…

Изображение

Потом лесоучастки. Я сколько годов — все на рубке была. Два раза плоты вели — один-от в Нарьян-Мар, а другой-от в Харьягу. В Харьягу то небольшой мы и плот вели. В Нарьян-Мар — тот поболе был. Приплыли туда — Печора широка, как морё — нигде конца-краю нету.

Приплыли, плот сдали и така погода сделалась — с домов крыши рвало. Поди-ка мы не успели бы — дак нас бы тогда всех в тюрьму, мы бы бат и живы не были. Погода эка сделалась — надо ночевать ведь где ле. А мы откульчо молоды то знали — кака у нас там родня ле свои? Спасибо, всё их нынче поминают, каки ле старики — дедко да бабка — нас ночевать спустили. А раньше ведь всё овчинны ти одеяла были. Мы ночь ле две ле только у их ночевали — а столько вшей нахватали! Я домой приехала, тётка Авдотья: “Анна! Не вша ле этта у тяна кофты то?” Стали глядеть — и забыль вши! Байну истопили, тётка одежду всю выжарила, меня вымыла, голову вычесала — и ничо, Бог храни, не было боле вшей.

Изображение

А потом невдолге где ле меня деревом то и придавило. Мы в тот раз пять лечо ле дерёв на одно дерево повесили. А с утра то я так бежала в делянку, так торопилась — как гонит кто ле, ветерок в спину поддуват — к отводу тащит. А ещё было: на избушке то на нашей, на самой крыше — так сорока кычикала. Она ещё переди всех беду то чуяла. Ну и чо. Стали мы то дерево валить. Никогда тако и не было, а тут надо было спросить (девчонка была, мы все с ней на рубки были): “Куда мне бежать то?” Она мне — туда, а я вдругу сторону — как шишко пихнул — тут и придавило. Мужики сказывали потом: “Сама то ты меж сучья попала. В ту ле вдругу бы сторону — всю бы тебя разричкало”.

Тут потом дерево то пилили, меня в избу унесли, там на дверь положили, да всю замотали — каки ле палки тут к ноге то привязали. А как дедко то по мне плакал! Как на мамку то я потом сердилась! Не хотела я тот год на лесоучасток ехать — она отправила. Три дня вертолёта ждали. Вертолёт потом прилетел, меня и увезли в Усть-Цильму. Там вся вгипсу пол года я лежала. Врач был, немец, Гинс. Меня привезли, стали разматывать, складывать ногу надо было. Он меня трогат, я реву, а он мне — молчи, дохлая! Такой был. В палату зайдет: “Здравствуйте мыши, крысы!” Ой, поревела я. Тиранова была, Марфа Николаевна, медсестра ле кем робила — не помню, швея. Я ей попросила: “Марфа Николаевна, принеси мне крючок да нитки, я стану кружева вязать” Так потом пол Усть-Цильмы в моих кружевах ходили. Не любила без дела то я. Не любила. Чо только на веку то не было, како только горе мы не видывали. Само то главно не унывать. Оно уж того хуже нет. Вот беда! Допили самовар-от! Ну-ко, белеюшко, долей!

Много, много чаю было выпито. Много, много часов таких было просижено. Скажитенынче — а не зря? Не пуста была та говоря? Нет, хорошие. Стара собака на ветер не лает. Кто, как не они нас научить могут? На кого, как не на них нам равняться надо? Не долго наш брат живёт — скоро не станет уже стариков наших — хватимся, а вот и поздно уже. Дотуль живой человек — докуль память его жива. Память стариков, память рода нашего — наша правда.
Нет памяти — нет правды.
А на чем, скажите мне, мир стоит?

Изображение

Используя этот сайт, вы соглашаетесь с тем, что мы используем файлы cookie.